— О моем здоровье, говоришь, заботились? Так пущай мне градусник поставят. Очень люблю я температуру мерить…
Всю ночь из‑под окон гостиницы не расходилась толпа, радостно возбужденная, матери поднимали грудных младенцев, чтобы они тоже увидели русских. Под утро, когда беглецов разбудили, выяснилось, что все полицейские пьяны. Однако они бодро обнажили сабли и повели беглецов до станции железной дороги. В каждой деревне, заранее оповещенные, шпалерами стояли жители, а румяные учительницы возглавляли шеренги школьников, бивших в маленькие барабаны. Полицейский старшина при входе в селения обязательно произносил короткую, но очень энергичную речь, размахивая саблей.
— Чего он хоть болтает‑то? — спросил Шаламов.
— Везде одно и то же… Будто они поймали «исконных врагов народа Ямато», и теперь все японцы могут наглядно убедиться, сколько в наших сердцах злобы и зависти.
— Какая ж у меня злость? И какая зависть? — удивлялся Шаламов. — Я сам по себе в России, они сами по себе в Японии. Мне с ихних огородов все равно не бывать сытым… ну их!
В вагоне поезда, жестоко осмеянные пассажирами, беглецы увидели молодую японку, плачущую о их судьбе, и догадались, что, наверное, у нее муж или жених в русском плену.
— Спасибо тебе, дамочка, — сказал Шаламов японке, и она, будто поняв его, кивнула, глотая слезы…
Скоро выяснилось, что в Мацуями их не вернут. Японцы решили изолировать беглецов от привычной среды их товарищей по несчастью. Им предстояло прибыть в Фукуока на острове Кю‑сю. Спорить, конечно, было бесполезно. Как и в день побега, хлестал проливной дождь, когда русских доставили в контору военнопленных города Фукуока. Беглецов замкнули в карцере без окон, швырнули связку тощих одеял, но спать не давали. Всю ночь часовые, проходя мимо карцера, считали своим воинским долгом дубасить прикладами в двери. Утром их навестил старенький майор Кодама, и на вопрос Панафидина, долго ли им тут сидеть, он ответил: «На время».
— На какое же время? — допытывался мичман.
— На время, — повторил майор. — Вы очень невоспитанные люди. Из‑за вас наш миноносец целую неделю дежурил в Симоносекском проливе, обыскивая все рыбачьи лодки. За эту вот грубость, что вы нам причинили, предстоит и страдать…
Страдания усиливались жаждой: японцы только к вечеру вносили в карцер лохань, похожую на женское биде, наполненную теплыми помоями, которые называли чаем. Наконец им выдали хорошую обувь и сказали, что в городе Кокура они должны предстать перед военным судом. Панафидин протестовал:
— За что? Какое мы преступление совершили?
— Вас будут судить за грубость.
— Кому мы тут нагрубили?
— Вы обидели нашего императора.
— Тьфу! — отплюнулись оба, и матрос и мичман.
Появились жандармы с наручниками, они связали моряков смехотворно‑тонкой бечевкой, какой в магазинах перевязывают покупки. Повели на вокзал. Там, на перроне, вокруг беглецов собралась толпа ротозеев, и жандарм произнес перед ними речь — вроде той, какую они слышали от пьяного сельского полицейского. В городе Кокура русских привезли в здание военного суда, где познакомили со следователем. Следователь держался на коротких, как у рояля, ножках, источая такую сердечность, что мичман предупредил Шаламова:
— Ты особенно не разевайся. Гадюка попалась нам такая ласковая, что не знаешь, то ли поцеловать хочет, то ли ядом брызнет. Вали все на меня! Мол, я жестокий офицер, приказал тебе бежать, а ты не посмел ослушаться.
— Ясно. Приказ будет исполнен…
Панафидин заявил, что без присутствия французского консула отвечать на вопросы не намерен. Следователь не обратил на его просьбу внимания, и на длинных полосках бумаги он очень быстро выстраивал колонки паучков‑иероглифов.
— Подпишитесь вот тут, — показал он кисточкой.
— А я откуда знаю, что вы тут нарисовали?
Неожиданно следователь проявил осведомленность.
— Господин мицман, — сказал он по‑русски, — мы хоросо знала, цто твой цин уцилась Восточная институт…
В зале суда их ждал военный прокурор. Он сказал:
— Зачем вы своим бегством оскорбили доверие нашего императора, который к вам, пленным, так хорошо относится?
Панафидин сказал, что не выдержал тоски по дому.
— Вы же сами, японцы, сложили поговорку: любое путешествие приятно лишь до тех пор, пока не начал плакать по родине. А матрос вообще не виноват: он исполнял мой приказ.
— Я исполнял приказ офицера! — заорал Шаламов.
Прокурор что‑то сказал. Жандармы снова связали подсудимых бечевкой, и они даже не сообразили, что сделались осужденными. В тесном фургоне их отвезли на окраину города, где возвышалось мрачное здание тюрьмы военного ведомства. Ворота были железные, и, когда они со скрежетом раздвинулись перед русскими, русские стали сопротивляться:
— Я требую французского консула… сейчас же!
— Этого мы так не оставим! — буйствовал Шаламов. Во дворе тюрьмы их оглушил немыслимый хохот.
— Ха‑ха‑ха‑ха‑ха! — неслось изо всех окошек.
Что это был за смех, они поняли позже, когда и сами научились «хохотать» таким же образом… Но об этом потом.
После морских сражений, которые выдержали эскадра Того и эскадра Камимуры, японские корабли спешно ремонтировались на верфях метрополии. Броненосцы и крейсера меняли орудийные стволы, изъеденные изнутри страшными язвами от сгорания в них британских кордитов и лиддитов. Сроки поджимали японских флотоводцев, ибо Лондон точно информировал Токио о том, что 2‑я Тихоокеанская эскадра сокращает сроки выхода в свое дальнее плавание…