Прапорщик запаса Арошидзе был согласен с бароном:
— На войне мы стали нахалами, даже страшно!
— Насчет нахальства, — вмешался Юрий Маркович, упитанный, как боровок, причесанный в лучшей парикмахерской города. — Этого слова, прапорщик, я не принимаю. Нахалом можно быть на базаре или в очереди у вокзальной кассы. А для военных людей существуют иные понятия — риск и дерзость!
Шкипер Анисимов похлопал механика по спине:
— Умница! Сразу видать, что у тебя бабка писательша…
— Бабка, верно, писательница, зато папочка из тюрем не вылезал. Не от этого ли, милый старик, я и поумнел?
Хлодовский охотно поддержал тему риска:
— Хоть с водою в трюмах, даже на последнем куске угля мы обязаны вернуться. А перспективы у нас серьезные: сейчас в Иокогаме готовят к отправке морем новые дивизии под конвоем двух крейсеров и одного броненосца.
— Значит… бой? — спросил его врач Солуха.
— Пожалуй. И потому прошу вас, господа, быть ближе к матросам. Они наши младшие братья. Если мы идем в бой по призванию, они идут на смерть по чувству долга. Чтобы никаких «персиков»! Дисциплина — штука капризная, как уличная девка. Доверие матроса к офицеру следует ценить выше подчинения. Только глупцы целиком уповают на служебную дисциплину…
Все расходились. Старший инженер‑механик Иван Иванович Иванов подошел к Конечникову под благословение, и тот перекрестил его. Но молодежь обошлась без этого:
— Все под одним богом ходим — под Андреевским стягом! Православные, лютеране, католики (и, кажется, даже один мусульманин — минный офицер Зенилов), все они дружно карабкались по трапам, их ладони полировали латунь поручней, и без того сверкающую, а ступени трапа были обтянуты ковром, но кают‑компанейский рай обрывался жестким порогом‑комингсом, и тогда нога каждого ступала в мир обнаженной грубой брони…
Флаг Иессена привычно стелился над «Россией».
Панафидин не удержался и поведал Плазовскому о своем разговоре с Житецким: будто бы Иессен сейчас потащит отряд в зубы дьявола, лишь бы исправить свою карьеру.
— Подлец он и мерзавец, этот Житецкий! — возмутился кузен. — Таких людишек в старые добрые времена ставили к барьеру… Какое он имеет право оскорблять Карла Петровича, честного и порядочного человека? Иессена мы знаем как ученика Макарова, без веры в его флаг нам в море делать нечего…
Волны шаловливо‑радостно закидывали пенные плюмажи брызг на чистые палубы крейсеров. Качка усилилась. Панафидин «заклинился» в койке, чтобы креном его не вышвырнуло на палубу. Он раскрыл томик Карлейля, который иногда писал так, что стоило задуматься: «Россия безразлична к жизни человека и к течению времени. Она безмолвна. Она вечна. Она несокрушима…» Крейсера шли хорошим ходом, уверенные в себе и в своем воинском счастье.
Случайный разговор о корабельной артиллерии, начатый в канун похода Хлодовским с мичманом Панафидиным, так же случайно, но вполне закономерно был продолжен на мостике флагманской «России», где коротали тревожную ночь контр‑адмирал Иессен с каперангом Андреевым… Русские моряки свято верили в достоинства своей артиллерии, и эта вера еще ни разу не была поколеблена. Однако Андреев заметил:
— Мы ведь еще не опробовали наших пушек в дуэли с крейсерами Камимуры… Как отзовется японская броня на наши попадания? Где и в какой момент сработают наши взрыватели?
Иессен вспомнил: в январе 1904 года, когда он был еще в Петербурге, его принял генерал Бринк — изобретатель снарядных взрывателей. Бринк горячо заверял Иессена: «Относительно нашей артиллерии вы можете быть совершенно спокойны — она безусловно выше японской».
— Наконец, — рассказывал Иессен, — незабвенный Степан Осипыч, благословляя меня на бригаду крейсеров, дал мне четкую инструкцию, и я наизусть помню ее слова: «Наши суда в артиллерийском деле выказали превосходство перед судами неприятеля…» Так стоит ли нам пороть горячку?
Андреев ответил, что действие бринковского снаряда можно уподобить лишь удару топора, разрушающего ящик; японский же снаряд, напичканный шимозой, превратит его в пыль.
— Американцы в своих газетах пишут, что шимоза дает такой жар, от которого даже броня плачет стальными слезами.
— Ну, эти янки известные болтуны…
Море осветила большая, очень яркая лунища.
— У‑у, волчье солнышко! — ругали ее матросы. После полуночи на 7 июля Панафидин с мостика передал в салон командира по извилинам переговорных труб:
— Нас не ждут, и я вижу свет японских маяков.
— Какого цвета? — спросил Трусов.
— Белый и красный.
— Именно они указывают вход в Сангарский пролив. Не прохлопайте сигнал флагмана: сейчас полезем в эту прорву…
Над картами Сангарского пролива склонились рюриковские штурмана — капитан Салов, мичмана Платонов и Панафидин. Сангарский пролив славился вихреобразными «сулоями». Войдя в его узость, огражденную горами, крейсера сразу попали в неразбериху отвратной качки, а попутное течение сильно «подпихивало» корабли в корму, отчего скорость возросла сразу на четыре узла. Рулевые боролись со штурвалами, стараясь удержать крейсера посреди пролива. Трусов стоял у телеграфа.
— В мирные времена, — сказал он, — корабли прижимались к берегам, чтобы избежать этих «сулоев», но… Откуда мы что знаем? Может, у берегов теперь поставлены мины?
Был сыгран «аллярм», и люди уже не покидали боевых постов. Солуха с лекарем Брауншвейгом растаскивали по трапам особые носилки, в которых раненых можно перемещать даже по вертикали, их можно просовывать через люки. Заодно с санитарами трудился и священник Алексей Конечников.