В пальцах жены дымилась дамская папироса.
— Коля, хочешь избавиться от Кладо?
— А как?
— Предложи ему в этот поход быть на крейсерах…
Скрыдлов вызвал к себе кавторанга Кладо:
— Дорогой Николай Лаврентьевич, вы знаете, сколько офицеров на берегу домогаются чести служить на крейсерах. Кавторанги согласны занимать лейтенантские должности. Все рвутся в бой! Испытывая к вам глубочайшее уважение, хочу доставить вам и персональное удовольствие… Надеюсь, вас обрадует место старшего офицера на «Громобое»?
— Мне ваше предложение чрезвычайно лестно, — сказал Кладо. — Но я боюсь нажить лишних врагов и завистников.
— Не понял.
— Вы же сами сказали, что многие офицеры флота жаждут корабельных вакансий, не желая томиться на берегу. Стоит мне принять вашу вакансию, я переступлю другим дорогу по службе, вызову излишние нарекания, каких и без того хватает. Надеюсь, я еще не слишком надоел вам при штабе?..
Суть этой беседы Скрыдлов передал Безобразову, но друг‑приятель перевел разговор в неожиданный фарватер:
— Николай Ларионыч, я очень далек от сплетен, хотя говорят черт знает что… По старой дружбе хочу предупредить, что ты занял двусмысленное положение. Прости, но люди говорят, что Скрыдлову‑то сам бог велел быть в море, а не сидеть в кабинете. От души советую: тряхни стариной, вспомни, как в молодости вместе с Макаровым атаковал турок на Дунае… Хоть в эту операцию выведи крейсера сам!
Скрыдлов как‑то вяло осунулся в кресле:
— Ну, Петр Алексеич… от тебя упрека не ожидал.
Безобразов клятвенно сложил перед ним руки:
— Поверь, я от чистого сердца. Я ведь не говорю, чтобы ты рвался в Артур, где тебя уже перестали ждать. Но здесь‑то, во Владивостоке, покажи себя флотоводцем!
Скрыдлов вдруг треснул дланью по столу с такой силой, что с богатых чернильниц кувырнулись крышки, отлитые из бронзы в форме шлемов сказочных русских витязей.
— Кончено! — выкрикнул он, вставая (и Безобразов вскочил тоже). — Если ты решил, что, сидя здесь, я прячусь за твоей спиною, что я посылаю тебя на смерть, тогда в море ты больше не пойдешь… Да! Посиди‑ка на берегу вместе со мною. На этот раз крейсера поведет в океан другой адмирал.
— Кто?
— Иессен.
С портовых барж, обступивших крейсера, какой уж день принимали уголь и горючие брикеты. Над кораблями с утра до ночи играла музыка, нависало черное облако. «Уголь — это жизнь!» — завещал флоту Макаров, и длинные вереницы матросов, в три погибели согнутые под тяжестью мешков, таскали топливо в бункера крейсеров, так муравьи складывают свои яйца в потаенные хранилища муравейников. Уголь для моряков, как и яйца для муравьев, — это символ выживания, это надежда уцелеть. Панафидин, стоя на вахте, принял с берега катер, на котором Солуха и лекарь Брауншвейг доставили большую бутылищу с рыбьим жиром для поправки малокровных матросов.
— А что на берегу? — спросил их мичман.
— Почти блаженная Аркадия, полно публики…
Сдав вахту, Панафидин навестил Хлодовского, прося разрешения отлучиться на берег. Старший офицер обмахивался от духоты красивым японским веером, перед ним лежал еще майский номер американской газеты «Нью‑Йорк Геральд» с корреспонденцией из Петербурга о чествовании героев крейсера «Варяг».
— Присядьте… Здесь американцы пишут, что один из наших матросов в бою при Чемульпо получил сто шестьдесят осколков сразу. Они ошпарили его всего, как кипятком. Снаряды японцев с начинкою из шимозы разлетаются в брызги металла, которые можно исчислить в две‑три тысячи. Наши пироксилиновые дают не больше сотни осколков. Если учесть, что японский флот вооружала английская фирма Армстронга, то… выводы печальны.
— Почему? — удивился Панафидин. — Разве у нас когда‑либо возникали сомнения в превосходстве русской артиллерии?
В руке Хлодовского отчаянно трепетал веер.
— В том‑то и дело, что еще не возникало… Можете идти на берег, — неожиданно сказал он, не закончив разговора.
В самом конце Ботанической, близ Гнилого Угла и речки Объяснений, где гнездилась городская беднота и рабочий люд, Панафидин отыскал убогое жилье почтового чиновника Гусева. Старик обрадовался, стряхнул с колен жирного кота:
— А, Сережа… господин мичман. Вот радость‑то…
За самоваром Гусев сообщил, что квартет распался:
— Полковник Сергеев, интендант, хорошо на альте играл. А воровал еще лучше! Уже под следствием, а ведь как тонко музыку понимал, окаянный…
— Значит, у Парчевских вы не бываете?
— Да где там! Я ведь и бывал там лишь ради моей скрипки, чтобы она не скучала. — Кажется, Гусев догадался, что мучает мичмана. — Вия Францевна, конечно, барышня завидная. С папенькиных гонораров любой пень станет красив. Господин Парчевский в год больше вашего Скрыдлова имеет… Адмиралами‑то у вас на флоте когда становятся?
— Да годам к пятидесяти.
— Вот тогда и являйтесь на Алеутскую, чем не жених?..
Панафидин собрался уходить. Сказал:
— А жаль! Жаль, что квартет наш распался.
— Э, Сережа… Живете вы там по каютам, как суслики в норках, и ничего не знаете. Тут не только квартет — тут вся Россия скоро распадется. Умирать‑то на войне русские хорошо научились. Вот только жить хорошо никак не научатся. Уж больно много воровать стали. И кто богаче, тот и крадет больше. Признак опасный! Недаром в древнем Китае мудрецы говорили: государство разрушается изнутри, а внешние силы лишь завершают его поражение…
Разговор оставил в душе мичмана неприятный осадок. Вдоль Ботанической он вышел к памятнику Невельскому, от Пушкинской завернул на Светланскую. Здесь как всегда: тротуары отданы во власть чистой публики и офицеров, а матросы шагали по краю мостовых, едва успевая козырять начальству, которое двигалось сплошным косяком, словно осетровые на брачный нерест, когда уже ничто их не остановит. Панафидин заметил и активно шагающего Житецкого, тот окликнул приятеля: