— Не мотать же юность по шантанам! А тут, глядишь, годы пролетят, язык знаешь, диплом в кармане. Как говорят бабки в народе, наука на вороту не виснет. В жизни все пригодится…
К числу таких юнцов, мысливших здраво, принадлежал и мичман Панафидин. В кабинете директора он ожидал сегодня хорошего нагоняя, и профессор Недошивин, правда, щадить его не стал.
К сожалению, как выяснилось из неприятного разговора, он оказался давним партнером каперанга Стеммана по игре в бридж и потому хорошо разбирался в обстановке на крейсерах.
— Не советую, господин мичман, ссылаться на занятость службою. Вы ведь еще не стали вахтенным начальником «Богатыря», вы — по юности лет — пока числитесь лишь вахтенным офицером. И мне известно, где вы бываете по субботам…
(«Где я бываю по субботам… Неужели известно?»)
— Да, — продолжал Недошивин, — мне ваша история с виолончелью знакома… от Александра Федоровича Стеммана. Если бы вы меньше пиликали в доме Парчевского, у вас больше бы оставалось времени для серьезных занятий в институте.
(«Боже, и Парчевские… все знают», — думал мичман.) Недошивин встал из‑за стола, педантично передвинув от края китайского божка здоровья и житейского благополучия.
— К февральской репетиции вы сдадите все экзамены, чтобы впредь я не ставил вас, офицера, в неловкое положение…
«Репетициями» назывались годовые экзамены; их было три — осенняя, февральская и мартовская. Внизу у института мичмана поджидал рюриковский священник — якут Алексей:
— Ну как? Дым с копотью? Или обошлось?
— Договорились на февраль. Как‑нибудь выкручусь.
Конечников предложил взять коляску до пристани, чтобы к четырем часам поспеть на катер с крейсеров. Но Панафидин сказал, что до «Богатыря» доберется вечерним катером:
— У меня еще дело, отец Алексей, в штабе бригады… Даниилу Плазовскому, ему одному, можете по секрету сказать, что я уже подал рапорт о списании меня с «Богатыря».
— О списании… куда же, мичман?
— На ваш «Рюрик»…
Сначала Панафидин повидал в канцелярии штаба своего однокашника по Морскому корпусу — тоже мичмана Игоря Житецкого, занятого активным подшиванием входящих‑исходящих. Каждый человек на Руси — кузнец своего счастья, и каждый кузнец выковывает свое счастье как умеет. Житецкий еще гардемарином облюбовал свою карьеру в голубых снах — службою на берегу, подальше от кораблей и поближе к начальству, без качки и блевотины по углам, без кошмарных аварий и ночных передряг на мостиках.
— Ну что? — спросил он Панафидина, точным жестом проставляя синий штемпель на казенную бумагу: «Секретно». Мичман завел речь о своем рапорте…
— Знаю, — перебил его Житецкий. — Твой рапорт у Рейценштейна… Значит, решил идти на таран?
— Выхода нет: Стемман меня ест живьем.
С рейда четырежды пробили склянки: смена вахт!
— Не думай, Сережа, что на «Рюрике» тебе будет легче…
Но корпоративная солидарность со времен учебы еще оставалась в силе между бывшими гардемаринами, и потому Житецкий преподал Панафидину краткий урок о том, как правильнее вести себя с Рейценштейном:
— Поменьше лирики. В разговоре следи за его левым глазом. Как только он начнет его задраивать, словно иллюминатор перед штормом, ты сразу снимайся с якоря… Полный ход!
Рейценштейн сидел за столом — лысый, а бородища лопатой, как у Кузьмы Минина. Бахрома эполет, почерневшая от морской сырости, свисала с его дряблых плеч, как подталые сосульки с перегретой солнцем крыши. Дело прошлое, но приличное жалованье прочно припаяло Николая Карловича к этим проклятым крейсерам, и если бы не эти проклятые деньги, то он давно бы плюнул на всю поганую экзотику дальневосточных окраин…
Разговор он начал сам — с вопроса:
— Так куда мне вас… на «собачку»? Как раз вчера врачи выписали мичману Глазенапу с миноносца № 207 очки такой диоптрии, что он… э‑э‑э… ни хрена не видит.
Панафидин объяснил причины своей просьбы:
— Мой дед плавал еще под парусами на клипере «Рюрик», мой родитель служил на паровом фрегате «Рюрик». Традиции семьи обязывают меня служить под флагом того корабля, который развевался и над головами моих пращуров. Не так ли?
Это была лирика, от которой Житецкий предостерегал. Но левый глаз адмирала был широко распялен, внушая доверие.
— Похвально, мичман… э‑э‑э, даже очень. Но я, — продолжал он, экая дальше, — могу пойти навстречу вашим желаниям лишь в том случае, если вы честно доложите мне о своих несогласиях с Александром Федоровичем Стемманом.
— Он требует, чтобы я оставил виолончель на берегу. Но, посудите сами, где же оставить? Не на вокзале же в камере хранения. Он этого не понимает. Между тем инструмент очень ценный. Поверьте, это так… Когда я посещал классы консерватории, профессор Вержбилович обнаружил, что моя виолончель работы Джузеппе Гварнери. Это подтвердил и Брандуков…
Веко на глазу Рейценштейна слабо дрогнуло.
— Стемман прав! Любые дрова на боевом крейсере опасны в пожарном отношении. Наконец, у вас на «Богатыре» полно клопов, которые из вашей виолончели могут устроить для себя великолепный разбойничий притон… Откуда у вас «гварнери», мичман?
— Наследство из семьи адмирала Пещурова.
— Его дочь, случайно, не жена адмирала Керна?
— Так точно. Софья Алексеевна.
— Э‑э‑э…
И тут мичман заметил, что Рейценштейн начал задраивать один глаз. Только не левый, а правый (о чем Житецкий не предупреждал). Как быть в этом случае? Панафидин решил, что сигнал о близости шторма к нему не относится.
— Почему вы не любите своего командира?